ГЛАВНАЯ АРХИВ ПЕЧАТЬ РЕДАКЦИЯ ОБРАТНАЯ СВЯЗЬ РЕКЛАМА ОТДЕЛ РАСПРОСТРАНЕНИЯ

<< ЛИСТАТЬ ЖУРНАЛ >>

АРХИВ > ДОШ # 3/2004 >

НАПСА


Султан
ЯШУРКАЕВ

Старуха танцует. Грациозный танец кавказской женщины. Тело у нее легкое, как осенний лист, что сорвался с дерева и играет с ветерком в сентябрьском саду. Но ее длинное, до пола платье покрыто бесчисленным количеством заплаток, это они делают платье тяжелым, удерживая плясунью на земле. Если бы не висела на ней эта тяжесть, она давно взлетела бы в небо и потерялась легкой пушинкой в его бесконечном пространстве. Ноги у старухи босые, сухие, темно-коричневого цвета, будто выточены из потрескавшейся древесины крепкого казахстанского карагача. Они такие уже тринадцать лет, с тех пор, как их заставили уйти из родного дома. Лица у старухи нет: вместо него маленький, с детский кулачок, клубочек сплетенных и связанных узлом на подбородке морщин. Глаз совсем не видно, они провалились в две маленькие бездонные щели. Сколько ей лет, никто не знает. Она и сама не помнит этого. Ей, наверно, лет девяносто, но может быть, и сто, а чего доброго, все двести.…В руках у старухи большой, старый, круглый, как полная луна, текх - чеченский деревянный поднос, на котором месили тесто, а потом и клали еду, она его вывезла с собой, когда гнали прочь из родного аула, в последнюю минуту схватила, вырвавшись из рук солдата…

Древесина во многих местах уже потрескалась, и старая липовая посудина просвечивает насквозь. Танцуя, старуха двумя руками прижимает поднос к своей, такой же иссохшей, как это дерево, груди. Потом, держа одной рукой, кружит текх с собой в танце, снова прижимает к сердцу, гладит руками, ласкает словами: " Мы с тобой домой едем! Домой, откуда мы вышли – ты из дерева, а я из матери…" Она радостно превращает эти слова в пение, и кружится под эту мелодию, кружится…

Народ, которому через тринадцать лет после высылки разрешили возвратиться на родину, продав или бросив построенные здесь дома, выращенный скот и все прочее, скопился у железной дороги. Сложив весь свой скарб вдоль ее рельсов, люди превратили железнодорожные пути в бесконечно длинные траншеи и днем и ночью ждали, когда же им снова подадут товарные вагоны, в которых весь этот народ привезли сюда в тот день, когда закатилось солнце его простого счастья – жить на земле отцов.… По шпалам, по дну узких траншей между холмами узлов и чемоданов, и несла старуха свой танец со старым текхом.


– Хватит тебе, Напса, иди сюда.… Сядь, отдохни…. Эх, горемычная… Успокойся, создание Божие, – окликают ее люди, мимо которых она проплывает.
– Мы едем домой! До-мой-ой-ой-ой-ой! – смеется та в ответ, не останавливаясь…

Одни говорили, что она помешалась, когда ее привезли в Казахстан и бросили на снег, другие – что это произошло с ней, когда не вернулись с войны внуки…

Ее муж и двое сыновей погибли в один день в бою с деникинцами, напавшими на их аул за отказ выдать русских большевиков, которые попросили спрятать их, удрав из захваченного белыми Грозного. Аул по горскому обычаю гостеприимства принял беглецов и ни за что не мог отдать на расправу…

Когда сыновья погибли, Напса выпроводила со двора их жен, своих невесток, сказав, что они еще молодые, им надо найти себе других мужей. Четверых внуков вырастила сама. Невестки действительно со временем вышли замуж и обзавелись новыми семьями… В сорок втором, когда прошел слух, что лютый немец уже близок к горской земле, Напса построила внуков в две шеренги, повела в военкомат и передала одному большому начальнику, который, как она полагала, состоял в дружбе с самим Сталиным. Начальник тот посоветовал ей одного внука оставить дома, чтобы он помогал ей. Напса ушла, даже не ответив ему на такой совет. Внуки ее в Грозном приняли присягу – их ждал газават, они отправлялись на священную битву с врагом. Ушли и не вернулись…

Как была Напса в доме босой, так и схватил ее солдат в 44-м, парень в такой же форме, в какой ушли на фронт ее внуки. Скомандовал: "Влезай, ведьма!", затолкал в мятый зеленый "студебеккер". Платье на ней было это же самое, только заплаток на нем с тех пор прибавилось много, а тогда было оно легкое, из голубого сатина. Едва успела Напса захватить с собой единственное добро – текх, подаренный ей еще бабушкой, когда она вышла замуж и завела свой очаг… Когда придет срок, Напса тоже должна была подарить его внучке, но внучки у нее не было, и она говорила, что передаст текх невесте младшего внука… До самого Казахстана она не проронила ни слова. По дороге сердобольные люди предлагали ей обувь, но она отказалась…

В марте сорок четвертого, на клубной площади казахстанского села Чушкала Напса и начала свой босой танец…

Обитатели села высыпали толпой поглазеть на "абреков", которых привезли с Кавказа. Но "бандиты" выглядели жалко и совсем не экзотично. Это были, в основном, ошеломленные женщины и дети, недоумевающие старики и унылые подростки. Ни у кого из них на голове не росло рогов и кинжалы не торчали в зубах. Наслушавшись зловещих предупреждений, местные ожидали увидеть страшных дикарей, которые, как рассказывал им комендант, до сих пор едят человечину. Многие на всякий случай прихватили с собой топоры, железные вилы, ломы и прочие защитные средства, но, увидев привезенных, стали смущенно прятать весь этот инвентарь за спины. Перед ними стояли измученные, голодные, потрясенные люди, одетые в разное тряпье, чем-то похожие на цыган, которые нет-нет да и заглядывали в эти Богом забытые места… Жителям стало неловко, потом стыдно, буд-то они сами привезли в село этих горемык. В души закрадывалась жалость к "разбойникам", "врагам народа"…

– Боже мой! – не выдержала одна русская женщина, увидев, как из саней вытряхивают на снег босоногих ребятишек.
– Вон пурмай, кхудай сакхтаясан! – то же самое на своем языке повторял старый казах, стуча себе по ладони маленькой бутылочкой с носоваем.

"Что сделали эти люди, что они могут сделать?...Они же передохнут здесь, как мухи!" – говорили глаза присутствующих.

Может, поняв эти взгляды, отказываясь принимать жалость людскую, и начала Напса свой танец. Вдруг, легким ветерком вспорхнув с саней босыми ногами в снег, она воздушно поплыла в танце. Голые ступни ее плавно скользили по корке подмерзшего к вечеру мартовского снега. Эти ноги были неостановимы. Пораженные люди застыли, онемев. Танец Напсы становился все вдохновеннее. У зрителей от ужаса расширялись глаза. Все отступили назад.… Потом гурьбой побежали, каждому не терпелось скорее заскочить в свой дом. Зевак словно ветром сдуло – площадь опустела..

Кто-то прискакал на лошади и загнал депортированных в холодный сельский клуб. Он же, нагнувшись с седла, стегнул длинным кнутом женщину, которая не переставала танцевать. От этого удара тело ее стало еще невесомей, она обрадованно засмеялась, и движения танца стали прекрасней. Он ударил ее снова. Она засмеялась громче, закружилась быстрей… воздушней.…Тогда всадник, обозвав ее так же, как солдат, что бросил в машину, пустил лошадь вскачь и вскоре пропал из виду.… Не прекращая танца, Напса запела. Песня была импровизацией, рождалась тут же, вместе с танцем:

О чеченцы! Не впрок вам пошло молоко матерей!
Когда вы родились, не волчица щенилась в тот час,
То корова телилась в хлеву, так-то будет верней!
Постыдитесь, чеченцы, мужские штаны не для вас!
Пусть ослепнут глаза, чтоб на этот позор не смотреть!
Болтуны, вы хвалились, что вами лишь славен Кавказ!
Судный день наступил, что же медлите вы умереть?


Она села в снег и залилась слезами. Плакала долго. Это был и плач, и протяжный, бесконечный, выворачивающий нутро вой волчицы в горах, когда она, потеряв волчат, говорит с аулом, обвиняя человека в своем горе. Стон Напсы рвался прочь из села, вдаль, к мерзлому горизонту выстуженной степи, где от него становилось еще холодней. В клуб Напса не пошла, вообще потерялась, исчезла из села, да никто ее и не искал в кошмаре новой жизни. От своих кровных родственников она оторвалась еще в пути, когда вышла при остановке эшелона по надобности…

В тот вечер она пробралась в один из дворов, взяла там лопату и побрела на юго-запад, в сторону гор, откуда ее привезли. Выбрав в степи место, стала копать могилу. Земля, еще не отпущенная зимней мерзлотой, поддавалась трудно, но она победила ее. К утру уже вырыла достаточно глубокую яму. Лопату после этого отнесла и поставила на место, откуда взяла…

"Кто-нибудь потом засыплет", – сказала, спокойно уклады вая себя и свой текх в свежевыкопанную могилу… Пролежала там целый день и следующую ночь. Но земля не принимала ее к себе. Она стала упрашивать ее, чтобы приняла. Просила долго, встав на колени лицом к могиле и кладя ей поклоны, отчаянно билась оземь головой и руками. Но земля отказала. Тогда она обратилась к Богу с жалобой, но и он не внял. Напса обиделась на них обоих, встала и пошла в село.… С могилы, что Напса выкопала для себя, берет начало чеченское кладбище в Чушкале, его так и прозвали: "Кладбище Напсы", его единственной пустой могилой так и осталась первая, которая со временем оказалась в самом центре погоста…

Никто не знал, где живет Напса, чем питается, что делает. Если кто случайно встречал ее и спрашивал об этом, она отвечала, что живет с внуками… "Там, дома.…На Кавказе…Нас никто не трогал.… Живем хорошо… Внуки обо мне заботятся, ни в чем нужды не знаю… Асламбек дрова колет, Гапур носит воду… Сусурка кукурузную муку приносит, Гайрбек мясо…".

Однажды Сайдаш – он в тот день хоронил умершую дочку – нашел Напсу спящей в своей могиле и насильно привел к себе. Но старуха сбежала в первую же ночь, чуть только остальные домочадцы уснули. Сайдаш, пасший сельских коров, еще раз встретил ее в степи у могил и упрекнул, зачем ушла:

– Сынок ты мой Сайдаш, я же должна за ними ухаживать. Кто с ними будет, если я уйду? – гладила Напса костлявой ручкой низенькие могильные холмики. – Мой долг накормить их, напоить, кто это сделает, если меня не будет?..Ты уходи, Сайдаш, уходи. Сейчас должны прийти мои внуки. Ступай, добрый человек, они при тебе не хотят подходить ко мне…

И Сайдаш ушел догонять своих коров, они разбрелись по степи, пока пастух толковал с Напсой…

Люди скопились на железнодорожной станции, так и живут у обочины железной дороги уже больше месяца. Им теперь некуда идти. Говорят, разрешение, чтобы они выехали домой, дано на самом верху, но никто этого разрешения в глаза не видел, в руках не подержал.

– Это, верно, неправда, что разрешили, а то бы зачем им нас держать? – сомневается высокий худой старик Конай из племени харачоевцев.
– Клянусь душой моего отца, есть такое разрешение! За нами даже уполномоченного послали! Из других мест уже многие уехали, – отвечает ему Несарсолта, который ходит в гимнастерке тех еще военных лет, с ввинченным на груди значком "Гвардия". Медали и ордена его давно растаскали дети, и теперь этот значок – главная память, оставшаяся о войне, где он был три года. Ему не раз советовали выкинуть этот кусочек железа, многие чеченцы-фронтовики все свои награды давно повыбрасывали из-за того, что народ выслали, пока они воевали. А Несарсолта ни за что не хотел расстаться со своей жалкой реликвией, хотя все над ним из-за этого значка подшучивали. Вообще-то он самый грамотный из мужиков, окончил целых 7 классов…
– Тогда почему нас здесь маринуют?
– Вроде бы вагонов нет…
– Нашлись же, будь они прокляты, чтобы привезти нас сюда! Война вроде бы шла, и то не помешала…
– Тогда Сталин был!
– А теперь кто у нас на шее?
– Теперь Хуршов…
– Чтоб отец его жил со свиньей!
– Э-э-э, люди, не говорите так, да возблагодарит его Аллах, он послан нам свыше! Я при каждом намазе призываю на него милость Аллаха, – говорит энергичного вида старик, сворачивая козью шкуру, на которой только что совершил полудневный намаз.
– В таком случае где разрешение, которое он нам дал?
– А где этот уполномоченный?
– Небось, где-то веселится…
– Чтоб мать по нему плакала! Из какого народа он сам-то?
– Из наших, чеченец, говорят, раньше большим начальником был…
– Значит, из тех, кто довел нас до этого…
– И когда эти люди насытятся нашим горем? Как народ застонет от беды, их и след простывает, а только начнем оживать, они тут как тут.… Опять становятся нашими уполномоченными…
– Он вроде бы намекает, что мы должны скинуться и кое-какие деньги ему отдать…
– Что-о-о? – Грязный пес! Я ж говорил, что теперь они начнут вырастать, как собачьи невесты (так по-чеченски называют грибы) после дождя!
– Да не горячись, Бициг, может, деньги нужны, чтобы со
здешним начальством наше дело уладить…
– Какое еще дело?!
– Ну, чтобы нас отпустили домой…
– Так ведь только что говорили, что Хуршов уже все наладил!
– Э-э-э, человек, где Хуршов, а где мы? Ведь надо же это разрешение получить на руки у здешнего начальства, а может, у нашего уполномоченного, вот за это и требуется, наверное…
– О Аллах, какой ты терпеливый!
– Да оставьте вы все это, братья! Нам ли, бесправным, права качать! Главное, чтобы нас домой отпустили, давайте все отдадим за это. Мы же не за деньгами приехали сюда. Нам домой надо, люди. Домой! Пока умер тот, кто привез нас сюда, и пока жив тот, кто разрешает ехать домой!
– А где он, уполномоченный? Я поговорю с этой помесью осла и чесоточной кобылы!
– Прекрати глупые речи, Сайдаш! Хочешь, чтобы наш путь стал еще длиннее?
– Что они могут сделать с нами хуже того, что уже сделали?
– Если мы разгневаем его, он может уехать, оставив нас здесь…
– Эх, будь моя воля, уж я бы вынул из него душу!
– Умолкни, щенок! Из таких речей не взрастет добро. Прикуси язык!
– Не гневайся, дада Бага, это в нем говорит молодость…
– Чтоб я не слышал от тебя больше ни слова, пока мы не сядем в вагон, молокосос!
– И слов не услышите, и домой не поеду…
– Вот потомство, достойное проклятья!
– Мы же домой…Мы же домой, люди! – несет Напса свой нескончаемый танец по узкому коридору дороги, где стоят, сидят и галдят собравшиеся мужчины.
– Иди к нам, Напса, сюда, сюда! – зовут женщины, что примостились у стены из вещей.
– Некогда мне.… Некогда.…Некогда.… К Сталину иду.…За разрешением для своих внуков и тех, кто спит в "могилах Напсы", – отвечает та певуче, не оборачиваясь на зов, и проплывает сквозь строй расступившихся мужчин в сторону здания вокзала…

Мужчины еще долго шумят. Приходят к заключению, что чеченцы самый бестолковый, неприкаянный и лишенный согласия народ, народ без хозяина, сирота без отца, не умеющий жить по-людски.… Потом успокаиваются. Договариваются. Возникает организованность. Кто-то притаскивает наволочку от подушки, она еще сплошь в пушинках, и все бросают туда деньги для уполномоченного…

– Чтоб они у него в глотке застряли! – кричит женщина, у которой муж отобрал запрятанные за ворот платья деньги, чтобы бросить их в наволочку.
– Да покарает его Аллах за горе моих сирот! – вздыхает другая…
– Чтоб он запекшейся кровью плевался! – говорит третья…

Несколько стариков обходят с ненасытной наволочкой весь людской коридор. Наконец-то она наполняется. Затем другая группа отправляется с нею на поиски уполномоченного. Оставшиеся долго молчат. Каждый задумался о своем. А думы, видно, тяжелые, давит груз тринадцатилетнего изгнания с родины, остающиеся на чужбине могилы родных, неизлечимая память, боль которой никогда не сможет утихнуть…

– А сюда везли бесплатно, – роняет кто-то среди общего молчания, похоже, сам с собой говорит.
– Нет, сынок. То, что уплачено, когда везли сюда, в наволочку не уместится, лучше помолчи, ради Аллаха, – откликается услышавший это старик, его лица не видно из-за большой, жилистой руки, он сидит, сгорбившись: лбом опершись на ладонь, а локтем в колено. Но тут же и рассудительного старика прорвало:
– Самая дорогая цена за все это – оскверненные могилы отцов наших! Ибо слышал я, что из надгробных памятников мостят дороги, улицы, площади тамошних городов.… А прочее все земное, сынок…
– Мне один русский в Караганде говорил, будто в Грозном снова поставили памятник Ермолову! Царскому генералу, который клялся уничтожить всех чеченцев и говорил, что не успокоится, пока не увидит чучело последнего из нас в музее, – вмешивается в разговор молодой человек лет двадцати пяти.
– Ты и вправду такое слышал, мальчик? – старик выпрямился, убрал руку со лба, лицо у него оказалось морщинистое, но все еще по-молодецки гордое. В грустной усмешке блеснули целые зубы.
– Так и было, дада, я слышал это, когда учился там в ФЗО, тот русский у нас работал мастером, он и сам приехал из Грозного… Он даже говорил, что нас незаконно выслали.
– Это плохо, сынок, не надо бы Ермолову памятника. Злые люди никогда не бывают счастливы – ни при жизни, ни после смерти, им даже самый большой памятник не впрок…
– Как можно ставить памятник на земле народа его же палачу? Чтобы возбуждать еще больше ненависти к нему?
– Не злобу надо копить, а думать, сынок. Нельзя и дальше оставаться народом, который не задумывается. До сих пор мы жили, как придется, а думали после. Теперь надо жить, думая вперед. Ненавидя его, ты, чего доброго, сам однажды проснешься таким же злобным. А станешь думать – будешь выше их и выше своей ненависти…

Прошло еще несколько дней томительного ожидания. Наконец, вагоны прибыли.

– Это не паровоз их тащит, а наволочка! – сострил кто-то.

Но никто не рассмеялся.

– Что стоило сообразить раньше, были бы уже дома!
– Э, брат, если бы мы соображали, нас бы здесь не было, и наволочка бы не понадобилась…

К вечеру народ погрузился в товарные вагоны… Может, среди них были и те, что везли этих людей сюда тринадцать лет назад, а кто-то, как знать, мог даже попасть именно в тот, в котором его привезли… Напса на поезд не села.

– Влезай, скорее, мы же домой уезжаем! – кричали ей люди. Упрашивали, тянули в вагон, но тщетно…
– Я приеду следующим поездом.… С теми, кто остался в "могилах Напсы"… С внуками… Нам Сталин разрешение даст.… И вагон…

Протяжный, будто голос муэдзина, зовущего к молитве, гудок паровоза перекрыл голос старухи.… Вот паровоз пустил густой дым, закашлялся паром, вздрогнул на месте, будто огромный раненый зверь, и медленно тронулся.

– Мы вас догоним! Мы не отстанем от вас! – кричит Напса, исчезая в дыму вместе со своим старым текхом…

 

<< ЛИСТАТЬ ЖУРНАЛ >>